К нам подходит надзирательница и тихо говорит мне:
– Следуйте за мной.
Еще минута – и я в «собачнике». Заперта снаружи. Одна. Нас снова разлучили. Я едва успеваю оглядеться. Кабина, чуть пошире телефонной будки, выложенная изразцовыми плитками. Вверху лампочка. Табуретка.
Замок снова щелкает, меня опять ведут.
Теперь я в большой комнате, битком набитой голыми и полуодетыми женщинами. Черными галками выделяются надзирательницы в темных куртках.
Баня? Медосмотр? Нет. Массовый личный обыск вновь прибывших.
– Раздевайтесь. Распустите волосы. Раздвиньте пальцы рук. Ног… Откройте рот. Раздвиньте ноги.
С каменными лицами, точными деловитыми движениями надзирательницы роются в волосах, точно ищут вшей, заглядывают во рты и задние проходы. На лицах одних обыскиваемых женщин – испуг, на других – омерзение. Бросается в глаза огромное количество интеллигентных лиц среди арестованных.
Работа идет быстрым темпом. На длинном столе растет гора отобранных вещей: брошки, кольца, часы, сережки, резинки, записные книжки. Это ведь москвички, арестованные только сегодня. Они только что из дома, и у них много всяких милых мелочей. Им еще тяжелее, чем мне. У меня бесспорное преимущество – полугодовой опыт и то, что мне уже нечего терять.
– Одевайтесь!
Ко мне вдруг подходит молодая девушка, почти девочка, с коротко остриженными «под мальчика» волосами.
– Вы член партии, товарищ? Не удивляйтесь, что я спрашиваю об этом здесь. Мне по вашему лицу кажется, что вы коммунистка. Ответьте, мне это очень важно. Да? Ну вот, а я комсомолка. Катя Широкова меня зовут. Мне 18 лет. Я не знаю, как себя вести. Посоветуйте. Смотрите, вон та немка спрятала в волосы несколько золотых вещей. Должна ли я сказать надзирательнице? Я просто теряюсь. С одной стороны, донос – это противно. А с другой – ведь это советская тюрьма, а она, может быть, настоящий враг?
– А мы с вами, Катя?
– Ну, это, конечно, ошибка. Лес рубят – щепки летят. Я уверена, что выпустят. Но страшно трудно решить, как вести себя вообще и вот в данном случае…
Я смотрю на женщину, указанную Катей. Вижу лицо необычайно нежной красоты и обаяния. Потом я узнала, что это была известная немецкая киноактриса Каролла Неер-Гейнчке. Вместе с мужем-инженером она приехала в 34-м году в СССР. Два колечка, удачно спрятанные от бдительных очей надзирательницы, были памятью о муже, которого она считала уже мертвым. Ловким движением актрисы, часто снимавшейся в приключенческих фильмах, она сумела спрятать две золотые вещицы в золотом изобилии своих волос.
Милая, забавная мордочка Кати Широковой устремлена на меня с требовательным вопросом.
– Вам хочется получить директиву, Катюша?
– Ну, хотя бы в данном случае. Вот с этой немкой…
– Знаете что, Катя… Поскольку мы голые сейчас, и в буквальном и в переносном смысле слова, то, я думаю, лучше всего будет руководствоваться в поступках тем подсознательным, что условно называется совестью. А она вам, кажется, подсказывает, что донос – это гадость?
Так были спасены два колечка Кароллы Гейнчке. Впрочем, ненадолго, как и сама Каролла. Но об этом ниже.
До глубокой ночи я проходила все этапы бутырской обработки. После обыска – снятие отпечатков пальцев, процедура не менее унизительная, чем обыск. Затем фотографирование в профиль и в фас, а под конец – долгожданная баня, радостная и сама по себе, и как что-то разумное, выводящее хоть на время из круга дантова ада.
Нигде люди не сходятся так быстро, как в тюрьме, особенно в моменты, подобные вот такой «обработке». Общий страх перед ближайшим будущим, общее чувство растоптанности человеческого достоинства. Мы проходили все процедуры этого дня вместе, эти сорок женщин, с которыми меня свели нынче утром, во время личного обыска. Вместе ждали своей очереди, страстным шепотом поверяя друг другу суть наших «дел», имена наших детей, наши боли и обиды. Понимали друг друга с полуслова.
И вот мне уже кажется, что все будет гораздо легче, если меня не разлучат с этой милой черноволосой Зоей из Московского пединститута, о которой я уже знаю столько, сколько можно узнать за десять лет закадычной дружбы. И она тоже бросается ко мне со вздохом облегчения, когда я выхожу из очередного «собачника», где меня фотографировали.
– Вместе будем, Женечка. Наверно, и в камеру вместе поведут. Хорошо бы…
Нет, и эти маленькие утешения нам не даны. Нас разлучают, как на невольничьем рынке. И выйдя из душа, я вижу, что уже нет в коридоре ни Зои, ни Кати Широковой, ни золотоволосой Кароллы.
– Налево! – командует конвойный. Меня ведут одну по сумрачным бутырским коридорам. Потом конвоир передает меня другому, и я слышу шепот: «Спецкорпус». А здесь меня принимает женщина-надзирательница в темной куртке, со строгим монашеским лицом.
Двери в спецкорпусе обычные, без средневековых засовов и замков, запираются просто на внутренний ключ. Вот он повернулся за мной, и я стою со своим узлом в дверях, озираясь кругом.
Огромная камера битком набита женщинами. Мерный ритм сонного дыхания прорезывается то и дело стонами, вскриками, бормотаньем. Достаточно постоять у дверей минуту, чтобы понять: здесь не просто спят, здесь видят мучительные сны. По сравнению с известными мне двумя казанскими тюрьмами здесь почти комфортабельно. Большое окно. За его решеткой, правда, тоже есть щит, но не деревянный, а из матового стекла. Вместо нар – деревянные раскладушки. Гигантская параша в углу плотно закрыта крышкой. Все места заняты.
Подождав немного, я развязываю узел, вынимаю из него свое байковое домашнее одеяльце (клетчатое, Алешенькино, родное) и стелю его прямо на пол, поближе к окну. С наслаждением вытягиваю ноги. Тело гудит от усталости. Я уже готова погрузиться в сладкое бездумье, как вдруг открывается дверная форточка и в нее просовывается голова надзирательницы.
– Запрещается на полу. Встаньте!
– Но ведь нет мест.
– Посидите до утра. Утром переведем в другую камеру. Скоро уже утро.
Как только дверная форточка захлопывается, на одной из коек поднимается фигура со всклокоченными волосами.
– Товарищ! Идите ложитесь. Я все равно спать не могу. Не стесняйтесь. Честное слово, посижу с большим удовольствием.
В ее голосе кавказский акцент. «С ба-алшим удовольствием…»
Она торопливо укладывает меня на свою раскладушку. Боже, какая роскошь! Я уже забыла, что можно лежать на чем-нибудь, кроме соломы. От подушки моей новой знакомой пахнет чем-то забытым – чистотой, давнишними духами.
Женщина понимает без слов.
– Это у нас в Армении проявили гнилой либерализм – подушку мне разрешили. И немного белья тоже принесли из дому. Здесь подушку хотели отнять, но следователь заступился. Он меня на данном этапе обхаживает. Думает – подпишу.
От усталости, что ли, но этот голос кажется мне знакомым. Лица разглядеть не могу. Лампочка уже выключена, а тусклый рассвет только еще брезжит сквозь решетку и матовый щит.
– Устроились? Ну вот и великолепно.
Это слово рассеивает мою дремоту. Я напрягаю память. Нет, определенно: кто-то из моих знакомых очень часто и именно так произносил это слово. «Вэ-ли-ко-лэп-но»! И эта кудрявая всклокоченная голова… Я беру женщину за руку.
– Как вас зовут? Имя ваше как?
– Нушик, – говорит она.
И в тот же момент я вскакиваю и бросаюсь ей на шею.
– Нушик! Посмотри пристальней! Не узнаешь?
– Женька? Ах, я ишак! Женьку не узнать!
Мы с плачем и хохотом перебиваем друг друга воспоминаниями. Восемь лет тому назад, молоденькими аспирантками, мы спали с ней рядом в большой комнате Ленинградского Дома ученых.
– Почти такая же комната была? Да?
– Ну, положим…
Это был большой зал в бывшем дворце великого князя Сергея Александровича, на Халтурина, рядом с Эрмитажем. Огромное, во всю стену, зеркальное окно выходило на Дворцовую набережную. Призрачный свет фонарей озарял по ночам эту комнату, в которой жило десять аспиранток.
– А помнишь, как я тебя один раз разбудила ночью?