За полтора месяца, проведенных у нас, она прочно забыла все прошлые горести, стала меньше плакать, очень развилась умственно.

И опять то же странное наблюдение над собой я сделала за это время. Когда девочка здесь, моя тоска об Алеше становится менее раздирающей, она как бы отступает перед механичностью мелких бытовых забот о маленьком ребенке. Точно все эти манные каши, постирушки, укладывания и одеванья, возвращая мне память о моем неутоленном материнстве, врачуют смертельно раненную душу.

Все мои домашние встретили в штыки мое предложение официально удочерить Тоню. Юлька особенно возмущалась:

– Нет, ты поистине мастер выдумывать себе новые пытки! Мало тебе того, что есть… Сама говорила, что домик наш – карточный. И правильно! Так куда же еще ребенка! Чужого! С неизвестной наследственностью! Уж поверь, что мать, подкинувшая дитя, не очень-то полноценные качества ей передала… Ну, а если нас опять заметут? Каково ей будет второй раз оставаться сиротой? Она хорошенькая! Ее охотно какая-нибудь бездетная полковница возьмет, и будет она там как сыр в масле кататься.

Вася, относившийся к Тоне с тем же добродушием, что и к кошке Агафье, никак не мог переключить этот вопрос в серьезную плоскость. Он молчал, но я видела, что все Юлины аргументы кажутся ему убедительными.

Антон подошел к моему намерению с другой стороны:

– А ты подумала, имеем ли мы право связывать судьбу ребенка с нашей обреченной судьбой?

Все это было очень огорчительно, хотя ничуть меня не убеждало. Ведь они не знали, не могли знать, что все их доводы от рассудка не имеют для меня никакого значения, что для меня появление Тони в моей жизни – не бытовое происшествие, а нечто тайное, почти мистически связанное с Алешей.

И я, выслушав все возражения, отправилась на другой день в отдел опеки и попечительства. Полный крах! Оказалось, что лица, неблагонадежные в политическом отношении, правом усыновления не пользуются.

– Скажите спасибо, что на собственных детей материнства вас не лишили! Еще чего придумали – чужих усыновлять! – злобно отчитывала меня тетка, сидевшая в этом отделе и, очевидно, совсем ошалевшая от полного безделья. – И думать забудьте!

Под высокой прической у нее торчали ушки, маленькие, но оттопыренные, как у летучей мыши. Пухлые губы, извергавшие все эти словеса, были аккуратно намалеваны бантиком.

Вечером этого дня, когда мы оказались наедине с Антоном и я рассказала ему о своем визите в учреждение, решающее судьбы детей, он, видя мое горе, стал говорить о моей доброте, о том, что, конечно, девочке лучше всего было бы со мной, но…

– Господи! При чем тут моя доброта! Никакой тут доброты нет… Ну ты-то, ты-то разве не понимаешь, что Тоня нужна мне больше, чем я ей?

Услышав эти слова, Антон осекся, задумался… Больше он никогда не сказал ни слова о неблагоразумии этого поступка.

(На протяжении дальнейших тринадцати лет он был для Тони больше чем родным отцом. К несчастью, он умер, когда Тоне шел всего только пятнадцатый год. И все овраги и рытвины ее юности мне пришлось преодолевать уже без него. Юлины предсказания насчет неизвестной наследственности в какой-то мере сбылись. Были моменты, когда я впадала в полное отчаяние, не зная, как справиться с недоступными моему пониманию, моему складу поступками. Но ни разу за все двадцать семь лет, что она – моя дочь (сейчас, когда я пишу это, ей двадцать девять и она актриса Ленинградского театра комедии), ни единого раза я не пожалела о том, что я взяла ее. И горе, и радость, доставляемые ею, я воспринимаю всегда как органическую часть моей жизни, моей судьбы. А ощущение, что я не могла пройти мимо нее, так и осталось.)

…А между тем на нашу страну, на всю Восточную Европу, а в первую очередь на наши каторжные места надвигался сорок девятый год – родной брат тридцать седьмого.

Мы ощущали его грозное приближение, безотчетно – а иногда и сознательно – улавливали его шаги. Но, верные своему принципу – использовать передышку до конца, жили как ни в чем не бывало. Даже участвовали в новогодних вечерах. Антона, правда, в этот вечер не выпустили из лагеря. Но каждый из нас – Юля, Вася, я – встретили этот зловещий год среди хороших людей, окруженные всеобщим доброжелательством и симпатией. Я сочинила сценарий для всех работников детских садов и сама же была ведущей на этом вечере. Юля – в своем цехе, Вася – в школе.

Никогда мы не говорили вслух о нависших над нами завистливых бедах. И только ночами, когда мешаются сон и явь, когда теряешь контроль над словами и мыслями, когда расслабляется пружина многолетнего напряжения – только в это время торжествуют чудища. Они встают перед глазами одно за другим, они хватают тебя липкими хваткими пальцами за горло. Вот они…

Дальние этапы, суды и пересуды над Антоном. Вторичный арест – мой, или Юлин, или обеих вместе. Вася, оставшийся в одиночестве на этой дальней планете. Тонин этап в Комсомольск-на-Амуре.

Сохраню ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей непреклонность и терпенье гордой юности моей?

Сорок девятый… Сорок девятый…

Глава девятая По алфавиту

Сначала поползли зловещие слухи с материка. Говорили, что город Александров Владимирской области (сто первый километр от Москвы), где поселились многие бывшие заключенные, вернувшиеся в сорок седьмом, опустошается с непреклонной систематичностью. Каждую ночь увозят по нескольку человек. Называли и определенные фамилии, многие из которых были нам знакомы.

По ночам мы с Юлей, скрываясь от Васьки, перешептывались на эту тревожную тему. При этом мы неизменно одобряли друг друга за дальновидность. Как мы были правы, оставшись на Колыме! Юля горячо надеялась и меня уверяла, что на этой дальней планете «брать не будут». Здесь мы и так изолированы от всего мира. Да и как здесь обойтись без бывших заключенных! Все производство на них держится…

Нет, не только чужой, но даже и свой собственный опыт ничему не учит. Мы по-прежнему пытались прогнозировать свое и общее будущее исходя из разумных посылок. Ничему мы не научились за двенадцать лет. Все так же недоступна была нам логика, вернее, алогизм злодейства. Или, может быть, мы нарочито отмахивались от беспощадных предвидений, чтобы оторвать в свою пользу еще месяц, неделю, день…

Очевидно, не только мы, но и вольняшки скромных чинов не подозревали ничего о готовящейся массовой акции. По крайней мере, на моей работе все шло мирно, тихо, почти идиллично. Прошла елка в детском саду. Потом и утренник в честь Дня Советской Армии. Дети маршировали в костюмах всех родов войск. Методисты часто созывали совещания, на которых меня неизменно хвалили. Я действительно уже набила руку на сценариях утренников, выдумывала разные разности, развлекала детей и взрослых. Однажды я даже выступала со своими ребятами по радио, и дикторша, не сообразив, объявила с разбегу мою фамилию. И хотя ей, бедняге, за это потом здорово досталось, но все наши бывшие зэка усмотрели в этом факте серьезный симптом либерализации.

И вдруг… Вдруг в один злосчастный день все мы узнали, что здесь, у нас в Магадане, повторно арестованы двое наших. Первый из них – Антонов – работал где-то бухгалтером. Второй – Авербах (или Авербух) – жил в нижнем этаже нашего барака. Это был тихий замкнутый человек, который вежливо здоровался, но никогда не останавливался при встречах.

Вспыхнувшую общую тревогу стали немедленно гасить всякими домыслами и «достоверными» слухами. Ведь Антонов, дескать, имел большой подотчет, и, конечно, его арест связан с денежной недостачей. А второй? Ну, второй, оказывается, был когда-то раньше активным сионистом. Сейчас, после создания государства Израиль, – это модный товар. Наверно, решили проверить его старые связи. Проверят и отпустят…

Через некоторое время взяли Аню Виноградову и доктора Вольберга, популярного в городе врача. И снова – сначала паника, потом взаимные утешения: это, скорее всего, какой-нибудь неудачный лечебный случай… Виноградова ведь тоже медик, фельдшерица. Вот их и обвиняют в смерти какого-то больного.