Непредугадываемо переплетаются разные пути в нашем удивительном веке. Вдруг я увидела свою книгу (по крайней мере, первую ее часть и кусок второй) напечатанной в Италии. Меня – долголетнюю обитательницу ледяных каторжных нор с преобладающим звуком Ы в названиях местностей (МЫлга, ХаттЫнах и т. д.) – напечатали в сладкозвучном Милане. А потом и в Париже, и в Лондоне, и в Мюнхене, и в Нью-Йорке, и в Стокгольме, и во многих других местах.
Мне довелось повидать некоторые из этих изданий, подержать их в руках. Часть этих книг привез из заграничной поездки покойный Эренбург.
Это совсем новая тема, рожденная нашим странным временем и его феноменами. Тема о душевном состоянии автора подобных изданий. Противоречивые чувства раздирают его. С одной стороны, он не может сдержать естественного чувства радости при виде своей рукописи, превратившейся в книгу. Но с другой… Без моей правки, без всякого моего участия в издании… Без возможности исправить типографский брак (русское издание пестрит ошибками в орфографии и пунктуации)… Точно твоего погибавшего ребенка спасли какие-то чужестранцы, но при этом его полностью оторвали от тебя. А тем временем и земляки дают несчастной матери почувствовать: она виновна не только в том, что породила нежеланное для властей дитя, но и в том, что не смогла удержать его дома.
Так или иначе, книга вступила в новую фазу своего бытия: из догутенберговской, самиздатовской, родной отечественной контрабанды она превратилась в нарядное детище разноязычных издательств, перекочевала в мир роскошной глянцевой бумаги, золотых обрезов, ярких суперобложек. Полное отчуждение произведения от его автора! Книга стала чем-то вроде взрослой дочери, безоглядно пустившейся «по заграницам», начисто забыв о брошенной на родине старушке матери.
Но что же будет с остальной, неопубликованной частью книги? Неужели ей суждено остаться не книгой, а тетрадкой? И на что тогда надеяться? На то, что «рукописи не горят»?
Как бы там ни случилось, а я считала своим долгом дописать все до конца. Главным образом не для того, чтобы изложить фактическую историю дальнейших лет в лагере и ссылке, а для того, чтобы читателю раскрылась внутренняя душевная эволюция героини, путь возвращения наивной коммунистической идеалистки в человека, основательно вкусившего от древа познания добра и зла, человека, к которому через все новые утраты и мучения приходили и новые озарения (пусть минутные!) в поисках правды. И этот внутренний «крутой маршрут» мне важнее донести до читателя, чем простую летопись страданий.
И все-таки… Все-таки я хочу надеяться на то, что если не я и не мой сын, то, может быть, хотя бы мой внук увидит эту книгу полностью напечатанной на нашей родине…
Лев Копелев, Раиса Opлова. Евгения Гинзбург в конце крутого маршрута
1
Л. Она умерла 25 мая 1977 года в семь часов утра.
Хоронили на следующий день.
Никаких траурных объявлений не было. Известить удалось лишь немногих.
С ночи зарядил дождь – серый, холодный, осенний, то затихавший, то нарастающий. К полудню маленькая ее квартирка была полна. В тесной прихожей в углах и вдоль стен грудами – плащи, пальто, зонты.
Гроб в комнате на столе.
Она неузнаваемая. Шафранно-желтая старушка. А ведь никогда не казалась старухой, даже в самые трудные дни болезни. Все время входили и выходили друзья, знакомые, читатели. Бывшие колымчане и воркутинцы, жители соседних домов… На кухне курили. Толпились на лестнице, в подъезде.
В углу комнаты – проигрыватель. Бах. Негромко.
Ее сын Василий Аксенов, почерневший, осунувшийся, молча здоровался, медленно двигался, менял пластинки.
Гроб выносили под дождем. Автокатафалк, автобус, несколько легковых. До самой могилы провожало не меньше ста человек.
Кузьминское кладбище. Старое. Просторное. Зеленое. Широкая главная аллея. Гроб везут на каталке вроде больничной.
Свернули в боковую узкую аллею. Остановились. Дальше нужно было пробираться по щелям-проходам между оградами.
Потемневший крест на могиле мужа Антона Вальтера. Рядом свежая глинистая яма.
Дождь утих. Гроб опять открыли. Еще явственней неестественная желтизна чужого лица. Я спросил у Васи: «Можно говорить?» Он кивнул.
«Она была рождена для счастья. Чтобы быть счастливой и дарить счастье. Чтобы любить и быть любимой. Растить сыновей. Писать стихи и прозу. Учить студентов. Учить прекрасному. А на нее – на молодую, красивую, жизнерадостную женщину – обрушилось такое несчастье, такие беды и страдания, которые сломили многих крепких мужчин; она испытала все ужасы сталинской каторги, погубившей сотни тысяч людей. Там она узнала и о гибели старшего сына… А после десятилетнего заключения, после короткого промежутка надежд – новый арест, новые муки, осуждение на вечную ссылку. И уже на свободе – смерть мужа, доктора Вальтера, и все новые горести, новые разочарования. Короткие радости и долгие беды. И наконец мучительная, страшная болезнь… Но всегда и везде она оставалась сама собой. Всегда и везде была настоящим человеком, настоящей женщиной. Подобно тем деревьям на Севере, где она столько выстрадала, – деревьям, которые растут вопреки морозам и ураганам, растут и приносят плоды. Так и она каждый раз поднималась над своими несчастьями – работала, дарила радость и сама умела радоваться.
Ее книга приобрела всемирную славу. Эта книга была первой в ряду, который еще продолжается и будет продолжаться. Все, кто с тех пор писал и пишет воспоминания, кто старается запечатлеть, осмыслить наше прошлое, трагическую судьбу нашей страны, мы все пошли по ее следам. «Крутой маршрут» – это начало новой главы в истории нашей общественной мысли и нашей словесности… Какое счастье, что она успела сама вкусить хоть частицу своей славы. Увидела Париж, побывала у Бёлля в Кёльне. И как прекрасно радовалась она этой поездке… Горько, что не дожила до издания второй части.
Она мучительно умирала. Смерть была избавлением от мук… И все же это нелепо жестокая смерть, которая принесла всем нам горе, боль… Но смерть прошла. А бессмертие будет длиться. Она будет жить, пока живы те, кто ее помнит. Будет жить еще дольше, как тот язык, на котором написана ее книга, и те языки, на которые эти книги перевели и переведут».
Потом говорила Зора Ганглевская, бывшая эсерка – невысокая седая женщина, говорила тихо, глуховатым, ровным голосом:
«…Когда к нам на Колыму прибыл тюремный этап, я тогда работала в больнице сестрой, женщины принесли ее очень больную, истощенную. В жару. Принесли и сказали: „Лечите ее. Женя должна жить, обязательно должна. Она самая лучшая, самая талантливая. Она обо всем напишет“. Мы ее выходили. И в нашей больнице все ее очень полюбили. С тех пор у нас была дружба. И вот она жила и писала. А сколько могла бы еще написать… Кто ее знал, никогда не забудет, всегда будет любить. Прощай, Женя…»
Подошла к гробу еще одна давняя подруга – Вильгельмина Славуцкая.
«Я хочу сказать Алеше (Алеша стоял напротив, высокий, красивый, рассеянный, в пестром кепи) – твоя бабушка, Алеша, начала писать свою книгу как письмо внуку. Мы все тебе за это благодарны. Но ты должен быть достоин этой книги. Это высокая честь. Помни бабушку».
…Последнее целование. Стук молотка. Отрывистый, надмогильный стук. Он и в крематории – в машинно-стандартном цехе смерти – напоминает о кладбищенских прощаниях.
…Поминки были за тем же столом, на котором утром стоял гроб. Обычные поминки, печальные и хмельные, когда к концу уже иногда смеются чаще, чем плачут.
Вася вспоминал, как ездил с матерью в Париж. Дочь Тоня в этот день прилетела из Оренбурга, где гастролировал ее театр, опоздала к выносу, к похоронам и одна сидела вечером у могилы. На поминках она рассказывала, как мать любила праздничать, как веселилась и заражала весельем.
Кто-то сказал:
– Надо писать о ней. Надо, чтобы написали все, кто ее помнит.
2
Р. Я ее увидела впервые в августе 1964 года у Фриды Вигдоровой, которая торжественно сказала: