У Кузовлева, бывшего матроса, пергаментная кожа так обтянула скелет, что хоть кости по нему изучай. Живот точно прирос к позвоночнику. Но матрос не потерял живости нрава, природной общительности. Подолгу рассказывает соседям разные истории, начинающиеся стереотипно: «Шли это мы тогда Татарским проливом…» И абсолютно не догадывается, что ему в самые ближайшие дни предстоит отплытие в неведомый мировой океан. Наоборот, он весь в земных делах и заботах и свою затянувшуюся агонию именует недомоганием.
– Как самочувствие, Кузовлев?
– Да так-то ничего, доктор… Хотя еще есть, конечно, недомогание… Вот ноги чего-то ноют… Да и понос… Сегодня уж разов шесть в гальюн бегал. И с чего бы?
– Это у тебя все от жира, – пресерьезно объясняет Вальтер, щупая пергаментную, присохшую к костям кожу.
Кузовлев щерится. Понимает шутки. Радуется им.
У койки Березова врач становится серьезным и очень ученым. Он долго толкует с больным о новейших методах лечения туберкулеза, о спасительном действии пневмоторакса, который мы и здесь сможем применить, как только спадет температура.
Березов – бывший дипломат, один из близких сотрудников Литвинова, много лет прожил в Англии. Он слушает Вальтера, боясь пропустить словечко. Как мы доверчивы! Господи, как мы доверчивы, когда нам подают надежды! Хорошо, что Березов годами не видел зеркала. Иначе никакие докторские сказки о чудесах пневмоторакса не обнадежили бы его. Если бы он видел свое лицо, – щека щеку съела, – свою ввалившуюся грудь и эти глаза, горящие не только от высокой температуры, но и от маниакального желания выжить.
Идем дальше. Обход полон для меня жгучего интереса. Эти люди – отходы золотой Колымы. Они выжаты, пережеваны и выплюнуты приисками. Большинство из них – политические мужчины с теми же «первосортными» трудными статьями, что и мы, эльгенские женщины. Я не видела этих НАШИХ мужчин, интеллигентов, вчерашний актив страны, с самой транзитки. Ведь те, что были на Эльгене, – другой сорт, то есть другой социальный слой и, соответственно, более легкие статьи. А эти – наши. Вот Натан Штейнбергер, немецкий коммунист, берлинец. Рядом профессор-филолог Трушнов, откуда-то с Поволжья, у окна – Арутюнян, бывший инженер-строитель из Ленинграда. Господи, во что они превратились!
Каким-то особым чутьем они сразу определяют, что я своя, и дарят меня теплыми заинтересованными взглядами. Они тоже жгуче интересны мне. Таких людей я знала там, в обычной жизни. Теперь, после всех пройденных кругов, каждый из них стал точно непрочитанная книга, и я жадно рвусь прочитать ее. Плохо только, что все эти книги будут с трагическим эпилогом.
А может быть… Может, и спасем кого-нибудь? Может, та активная деятельная доброта, которая движет каждым словом, каждым поступком этого удивительного доктора, окажется сильнее хозяйничающей в этих стенах смерти? Пересилит и голод, и истощение, и недостаток лекарств?
Кстати, о лекарствах. Я растерянно осознаю, что впервые слышу многие названия, которые доктор диктует Конфуцию, а тот записывает в книжечку, кивая своей круглой азиатской головой. Что же это такое? Мне казалось, что я здорово поднаторела в лагерной медицине, а тут что ни слово – то загадка… Справлюсь ли? Конфуций замечает мое смущение.
– Не пугайтесь, что не все назначения вам понятны, – шепчет он, – потом разберетесь. Он ведь, доктор-то наш… – Конфуций оглядывается и, точно доверяя мне страшную тайну, объявляет: – Гомеопат он!
Гомеопатических лекарств на Таскане, конечно, не было, но Вальтер сам изготовлял разные микстуры из таежных трав, применял в малых дозах кое-что из обычных средств, по-своему сочетая их. Всю эту аптекарскую кухню они с Конфуцием держали в строгом секрете. Санчасть Севлага пришла бы в священный трепет, узнав о подобном неглижировании всеми медицинскими догмами. О некоторых чудесах доктора Вальтера слухи до сануправления доходили, но никто не вдумывался в причины. Например, все слышали, что эпидемия дизентерии, недавно прогулявшаяся по лагерям и унесшая сотни жертв, почему-то миновала Тасканский пищекомбинат. Один только Конфуций знал, что врач подливает в официальный противоцинготный напиток из стланика раствор сулемы в каком-то тысячном, а может, миллионном разведении.
– Охота головой рисковать! – ворчал добряк Конфуций. – Не дай Бог, пронюхают – расстрел вам! Тем более она сулема! Втолкуй им, что яд в микродозах может лечить! А вы немец! Убеди их, что вы не фашист, не убийца…
В конце больничного барака – две крошечные комнатешки. В задней спят они оба – Вальтер и Конфуций. В передней – процедурная.
– И лаборатория! – гордо объявляет доктор, показывая мне помещение.
Действительно, я замечаю на утлом столике какое-то странное, почти сказочное сооружение из металла и стекла, увенчанное длинной трубкой, похожей на подзорную трубу Паганеля.
– Микроскоп! – с гордостью объявляет Вальтер. – Да-да, не удивляйтесь. Вы знаете, конечно, что имя изобретателя микроскопа – Антон? Антон Левенгук! Ну а данный микроскоп изобрел и самолично смастерил тоже Антон. Антон Вальтер!
Из каких-то отходов, подобранных на соседнем крохотном ремонтном заводике, он соорудил это трогательное неуклюжее чудо.
– Смейтесь, смейтесь! А кто, кроме нас, может в лагерной больнице сделать анализ мочи? Или определить РОЭ?
В этом я убедилась в ближайшее время и прониклась преданным уважением к нашему микроскопу, напоминающему своих фабричных собратьев примерно в такой степени, как тряский автомобиль Макса Линдера – современную машину. Но вслух я подтруниваю над этим инструментом и его автором. Автор отбивается и в свою очередь поддразнивает меня.
– Вот, скажем, после третьей мировой войны уцелеем мы с вами и еще несколько человекообразных обезьян. Я сразу примусь за просветительную работу. Объясню обезьянам двигательную силу пара, принцип электричества, радио… А вы, интересно, что передадите им из своего довоенного опыта? Стихи Блока?
Ослепительные зубы доктора, чудом сохранившиеся от всех авитаминозов, задорно поблескивают. Они – в смешном контрасте с его абсолютно лысой, как бильярдный шар, головой. Он сам говорит об этом так: «Когда Бог раздавал зубы, я стоял первым в очереди, а когда перешли к волосам, меня оттеснили…»
На вечерний амбулаторный прием я попадаю впервые в качестве наблюдателя. Мне велят присматриваться к работе Конфуция, которого я должна буду потом дублировать.
Присматриваюсь… Перед доктором стоит большой жестяной бачок, над которым он производит свои манипуляции. Он, точно мясник, вооружен каким-то примитивным орудием, которое, оказывается, называется у врачей «кусачки Люэра». Этими «кусачками» он быстро «откусывает» отмороженные пальцы рук и ног, а Конфуций на ходу обрабатывает операционное поле и перевязывает культяпки. Это считается здесь легкой амбулаторной процедурой. К концу приема бачок, наполненный гнилой вонючей человечиной, выносят два санитара.
Поздно вечером усталый доктор моет руки и куда-то собирается. Его свободно пропускают через вахту в любое время.
– Тут один вольняшка обещал бутылку портвейна дать. Детей я у него лечу. Для Березова очень важно. Кроме того, Кальченко… Помните его? Нет? Как же, тот прощелыга, что в самом углу лежит. Умрет завтра еще до обеда. Сегодня вздыхал: хоть бы хлебнуть еще разок перед смертью! Последнюю волю надо уважить…
Уже перед самым сном забегает из барака дружок доктора – берлинский коммунист Натан Штейнбергер. Он так красиво говорит по-немецки, что Вальтер готов часами слушать его.
Сегодня у Натана беда. Снова отморозил два пальца на ноге, уже было залеченные, зажившие.
– Так дело не пойдет, – ворчит доктор, развертывая на ноге Натана протертые лагерные портянки. Затем с полной непринужденностью доктор стаскивает со своих собственных ног шерстяные носки – дар благодарной вольной пациентки – и сует их отбивающемуся Натану. Совершив этот классический евангельский акт, доктор еще рассказывает парочку анекдотов, подтрунивает над Натаном по поводу того, что на воле тот очень боялся своей грозной жены. И Натан почти всерьез упрекает доктора: нельзя так спекулятивно использовать признания, сделанные в задушевных беседах. Потом, натянув на свои многострадальные ноги докторовы носки, Натан уходит, а доктор перед сном еще несколько минут потешает нас с Конфуцием веселыми происшествиями из дотюремной жизни «этого марксиста-теоретика и отъявленного подкаблучника». Кстати, жена Натана тоже, конечно, сейчас в лагере, только не на Колыме.